Шрифт:
воспитала себя сама, — добавляет он, — она росла, как щенок,
которому позволяют бегать по столу; можно сказать, что никто
не учил ее писать».
9 февраля.
Многие коллекционеры любят рисунки в ужасных дешевых
рамках. Многие библиофилы любят книги в ужасных перепле
тах. Я же люблю рисунки в очень хороших рамках из резного
дуба. Я люблю книги в очень дорогих переплетах. Прекрасные
вещи становятся для меня прекрасными только в достойном их
облачении.
Среда, 21 февраля.
Готье рассказал мне о своем разговоре с Анастази. Слепой
художник поведал ему, что наяву он уже не помнит цвета, но
они являются ему в сновидениях. В той вечной ночи, в которую
погружен Анастази, он вспоминает предметы по их очертаниям
и по форме, но он больше не представляет себе их в красках.
Суббота, 2 марта.
Сегодня мы обедали у Флобера — Тео, Тургенев и я.
Тургенев — кроткий великан, любезный варвар с седой ше
велюрой, ниспадающей на глаза, с глубокой складкой, проре
завшей лоб от одного виска до другого, подобно борозде от
плуга; он, с его детской болтовней, с самого начала чарует и,
как выражаются русские, обольщает нас соединением наивности
и лукавства — в этом все обаяние славянской расы, у Турге
нева особенно неотразимое благодаря оригинальности его ума
и обширности его космополитических познаний.
Он рассказывает нам, как после издания «Записок охотника»
ему пришлось месяц просидеть в тюрьме *, причем камерой ему
служил архив полицейского участка, и он мог вволю порыться
в секретных делах. Штрихами художника и романиста он рисует
начальника полиции; однажды, когда Тургенев напоил его
шампанским, тот заявил, взяв писателя за локоть и поднимая
свой бокал: «За Робеспьера!»
После минутной паузы он продолжает: «Будь я человеком
тщеславным, я попросил бы, чтобы на моей могиле написали
151
лишь одно: что моя книга содействовала освобождению крепост
ных. Да, я не стал бы просить ни о чем другом... Император
Александр велел сказать мне, что чтение моей книги было одной
из главных причин *, побудивших его принять решение».
Тео, который поднимался по лестнице, держась рукой за
свое больное сердце, сидит с блуждающими глазами, с лицом
белым, как маска Пьерро, погруженный в себя, немой и глухой,
ест и пьет автоматически, словно бескровная сомнамбула, обе
дающая при лунном свете... В нем уже есть что-то от умираю
щего, который способен немного встрепенуться и уйти от своего
печального и сосредоточенного я, лишь когда при нем читают
стихи и говорят о поэзии.
От Мольера беседа переходит к Аристофану, и Тургенев
шумно высказывает свое восхищение этим отцом смеха, самим
умением вызывать смех, которое он ставит очень высоко и кото
рым, по его мнению, обладают лишь два-три человека в мире.
— Подумайте только, — восклицает он, и видно, что у него
прямо слюнки текут, — если бы удалось наконец найти потерян
ную пьесу Кратина, — ведь эту пьесу ставили выше аристофа-
новских, и греки считали ее шедевром комизма, — пьесу о бу
тылке, созданную старым пьяницей из Афин... Что до меня, то
не знаю, чего бы я только не отдал за нее, право, не знаю,
думаю, что отдал бы решительно все!
Выйдя из-за стола, Тео падает на диван со словами:
— По правде говоря, меня больше ничто не интересует...
Мне кажется, что я уже где-то в прошлом, и хочется говорить
о себе в третьем лице, категориями давно прошедшего времени...
У меня такое чувство, словно я уже умер!
— А у меня, — заявляет Тургенев, — совсем иное чувство.
Знаете, иногда в квартире стоит неуловимый запах мускуса, и
его невозможно изгнать, выветрить... Так вот, я словно чувствую
вокруг себя запах смерти, тления, небытия.
Помолчав, он добавляет:
— Объяснение этому, мне кажется, я нашел в одном обстоя