Шрифт:
Речь идет об остывании земного шара, которое произойдет
через несколько десятков миллионов лет. Для Бертело это слу
жит поводом нарисовать в ярких красках, как последние люди
на земле укрываются в шахтах, где пищей им служат грибы,
а гремучий газ заменяет господа бога.
— Но, быть может, — перебивает его Ренан, слушавший с
глубочайшей серьезностью, — эти люди будут обладать большой
метафизической силой?
И невероятная наивность, с какою он произносит эти слова,
вызывает за столом взрыв смеха.
159
Четверг, 20 июня.
В понедельник — почти в годовщину его смерти — «Бьен
пюблик» * начала печатать нашего «Гаварни». Все последние
дни, просматривая эту газету, я вспоминал, как он был одер
жим работой, спеша закончить книгу. Я снова вижу его в Тру
виле, в Сен-Гратьене, где мы проводили тоскливые зимние дни,
неизменно сидящим в кресле, откуда мне никак не удавалось
его вытянуть; одной рукой он тер лоб, словно мучительно ста
рался извлечь оттуда изящные обороты, эпитеты, остроумные
слова, которые прежде так легко лились из-под его пера.
Пятница, 21 июня.
Сегодня я обедал у Риша с Флобером,— он в Париже про
ездом, по пути в Вандом, на открытие памятника Ронсару.
Мы обедаем, разумеется, в отдельном кабинете, так как Фло
бер не терпит шума, не терпит возле себя посторонних, и кроме
того, он привык сидеть за столом без сюртука и башмаков.
Говорим о Ронсаре. Потом, ни с того ни с сего, он прини
мается рычать, а я — скулить на темы политики, литературы,
о житейских неурядицах.
Выходя, сталкиваемся с Обрие, который сообщает нам, что
на открытии памятника будет Сен-Виктор.
— Если так, я не еду в Вандом, — заявляет Флобер. — Нет,
в самом деле, чувствительность приняла у меня такой болез
ненный характер, я дошел до того, что даже мысль о том, что
возле меня в вагоне будет сидеть какой-нибудь неприятный мне
субъект, для меня нестерпима! Прежде это было бы мне без
различно. Я бы сказал себе: «Устроюсь в другом купе». Нако
нец, если бы мне все же не удалось избежать общества этого
господина, я отвел бы душу, осыпав его ругательствами. Теперь
же все по-другому... Я боюсь таких встреч, у меня начинается
сердцебиение... Знаете что, зайдемте в кофейню; я напишу сво
ему слуге, что завтра вернусь.
И там, потягивая через соломинку ледяное шампанское, он
продолжает:
— Нет, мне уже не под силу выносить какие бы то ни было
неприятности... Руанские нотариусы считают, что я не в своем
уме! Понимаете, в деле о наследстве я позволил им действо
вать по своему усмотрению, с условием, чтобы со мной ни о чем
не говорили: по мне, лучше быть ограбленным, чем терпеть их
приставания! И так обстоит дело со всем, скажем, с издате-
160
лями... При мысли о какой-нибудь деятельности меня охваты
вает несказанная лень. Работа — вот единственный род деятель
ности, который мне остается.
Написав и запечатав письмо, он восклицает:
— Я счастлив, как человек, позволивший себе безрассудную
выходку! Скажите, отчего это?
Потом он провожает меня на вокзал и, опершись о барьер,
вдоль которого выстроилась очередь в кассу, рассказывает мне
о своей глубокой тоске, о безмерном унынии, о стремлении
умереть — умереть без метемпсихоза, без загробной жизни, без
воскресения; умереть — и навсегда освободиться от своего я.
Когда я слушал его, мне казалось, он повторяет мои собст
венные мысли, не оставляющие меня ни на один день. Ах! Ка
кое физическое разрушение производит умственная жизнь даже
у самых сильных, у наиболее крепко сшитых! Это поистине
так: все мы больны, полупомешанны и готовы к тому, чтобы
стать вполне помешанными!
Суббота, 22 июня.
Я поклонник исторической правды, той правды, которая в