Шрифт:
пусть даже самому себе.
Сегодня вечером я получил записку от Пореля, извещаю
щую меня о том, что вечерние спектакли Одеона в эти послед-
367
ние дни — дни великого поста и событий в Тонкине * — дали
по тысяче франков, а один спектакль — пятьсот, и, наконец,
позавчера, в день пасхи, с невероятным трудом удалось повы
сить сумму до тысячи пятисот франков. Наша с братом лите
ратурная жизнь, в самом деле, — особенная: мы так никогда
и не могли одержать настоящую победу. Вечные провалы,
брань, посредственный спрос на книги... Если подумать, то,
право, жестоко — к концу войны, которую мы вели целых три
дцать лет, теперь, когда мне уже исполнилось шестьдесят три,
знать, что ни единого раза, никогда, мы не добились спокой
ного и животворного удовлетворения подлинным, бесспорным
успехом. Проклятые мы, что ли? Именно это, и не без основа
ния, мы с братом говорили о себе в былое время; и так оно и
будет до последнего вздоха последнего из братьев. А потом, о,
потом! — ни один из нас ни минуты не сомневался, что мы
будем пользоваться полным признанием.
Четверг, 23 апреля.
История своих книг, которую пишет Доде *, наводит меня
на мысль, что когда-нибудь тот, кому дорога будет наша па
мять, получит интересную и правдивую историю наших рома
нов — от начального замысла до появления книги, — если собе
рет в наших литературных дневниках все имеющее отношение
к работе над каждой книжкой и к ее составлению.
Госпожа Комманвиль, советуясь со мною в прошлом году
по поводу издания писем Флобера, спросила, кому ей поручить
написать предисловие; я ей ответил, что хороша же она, если
ищет биографа для своего дяди, в то время как сама была его
воспитанницей и провела всю жизнь, так сказать, бок о бок
с ним. Сегодня она пришла ко мне прочесть свою статью:
в этой биографии Флобера * все поистине очаровательно —
и простота ее стиля, и подробности о старой няньке, имевшей
на него влияние, о Миньо — рассказчике всяких историй, и
мрачноватая обстановка жилища при руанской больнице, и
жизнь в Круассе, и вечера в беседке, в самой глубине сада,
завершавшиеся фразой Флобера: «Ну, время возвращаться
к «Бовари», — фразой, которая рождала в уме девочки пред
ставление о каком-то месте, куда ее дядя отправлялся по
ночам.
Конец работы все же несколько скомкан; чувствуется уста
лость человека, непривычного к перу и выдыхающегося через
несколько страниц. Я уговорил ее вернуться к этому концу и
368
немного дополнить его, в особенности описание тех тяжелых
лет, когда жизнь писателя вновь тесно переплелась с ее
жизнью. <...>
Воскресенье, 3 мая.
Сегодня утром я разглядывал на своем Чердаке драцену,
поставленную в высокую длинногорлую бронзовую бутыль в
темной патине, с единственным украшением в виде мушки,
сидящей на черном металле; я не в силах был оторвать глаза
от этого выпуклого, с изрезанными краями цветка, с красными
полосками на ярко-желтом звездообразном венчике, — цветка,
похожего на декоративный орнамент, на расцветающую капи
тель колонны.
Наедине с вами Золя держится просто, как славный малый,
но стоит появиться постороннему человеку, как это уже совсем
другой Золя, — Золя, сочиняющий позу для своего будущего
портрета в картинной галерее.
Среда, 6 мая.
Обед в честь «Анриетты Марешаль» с семьями Доде, Золя,
Шарпантье, с Францем Журденом и Гюисмансом, Сеаром, Гю
ставом Жеффруа. Мы обедаем в том зале, где во времена ста
рика Маньи я обедал с Готье, Сент-Бевом, Гаварни, — в зале,
где говорилось о многом, и так красноречиво, так ориги
нально. < . . . >
Воскресенье, 17 мая.
Говорят, что Бьёрнсон рассказал Гюисмансу о том своеоб