Шрифт:
разном литературном обожании, которым я будто бы пользуюсь
в Дании, Ботнии и других странах, окружающих Балтийское
море, — странах, где каждый уважающий себя человек, знако
мый с литературой, не ложится спать, не прочитав на сон гря
дущий страничку из «Актрисы» или «Шери», — в странах, где
Золя будто бы с каждым днем теряет свои позиции. < . . . >
Пятница, 22 мая.
Что за странный народ эти французы! Они больше не при¬
знают бога, не признают религии и, едва успев разбожествить
Христа, уже обожествляют Гюго и объявляют себя гюгопо-
клонниками *.
24 Э. и Ж. де Гонкур, т. 2
369
Воскресенье, 24 мая.
В ту минуту, когда, собравшись у меня, мы говорили, что
Гюго — это торжество Слова, апофеоз Глагола, вошел Золя и
четким актерским шепотом произнес: «А я уж думал, что он
нас всех переживет, ей-богу, думал!» И, сказав это, принялся
ходить взад-вперед по мастерской с таким видом, будто после
этой смерти он может вздохнуть с облегчением, и теперь ему
предстоит унаследовать сан литературного папы.
Потом он сказал, что на него Гюго не оказал никакого
влияния, и завел старую песню о том, что его учителями «были
только Тэн и...» Но сегодня он заколебался, кого назвать вто
рым, и у меня чуть не сорвалось с языка: «Знаем, знаем, Тэн
и Клод Бернар, это они подали вам мысль написать «Западню»,
ведь так?»
Понедельник, 1 июня.
Это народное гулянье мне отвратительно; я не смешался с
толпой. Мне кажется, что парижские жители, лишенные Рес
публикой празднеств, до которых они так падки, шествие кар
навального быка заменили похоронами Гюго.
Суббота, 6 июня.
Обед у любезной и утонченной госпожи Натаниель де Рот
шильд, в глубине большого сада, похожего скорей на рощу и
отделяющего нас от парижского шума, от жизни Елисейских по
лей, которая порой все же просачивается сквозь густую листву.
Из приглашенных мне знакомы: г-жа де Надайак, недавно
приехавший в Париж Ньеверкерк, с которым я не встречался
пятнадцать лет, академик Делоне, акварелист Ламбер, рисую
щий собак и кошек, Шарль Эфрюси и адвокат Штраус — на
смешливый критик рода человеческого.
После обильного обеда, когда началось блаженное пищева
рение, из ближайшего кафе на Елисейских полях, подобно
трем словам, появившимся на стене во время Валтасарова пир
шества, к нам ворвался рев «Марсельезы». Услышав эту песнь
революции, баронесса Ротшильд подняла голову над своей та
релкой и воскликнула с инстинктивным страхом золотого
мешка: «Ох! «Марсельеза»!»
Четверг, 18 июня.
Вернувшись от Малене, Пелажи крикнула мне, как только
вошла в сад: «Бланш * придется положить в больницу... Завтра
к восьми утра ее нужно отвести в Парви Нотр-Дам».
370
Больница для меня очень страшное слово. Мысленно я
представляю себе выход оттуда только на кладбище; и хотя
больная — существо не очень симпатичное и, думаю, она не
слишком ко мне привязана, все же мне доставляет настоящее,
искреннее горе мысль о том, что эта девочка, в которой сохра
нилось что-то младенческое и которую я привык видеть подле
себя с четырнадцати лет, должна уйти из дома и лечь в боль
ницу. Право, все это время в моей жизни слишком много мрач
ного!
Сегодня перед обедом, спускаясь в сад, я увидел Бланш
через полуоткрытую дверь кухни; бедная девочка сидела и
что-то терла изо всех своих слабых силенок. «Что ты
там делаешь?» — «Я чищу башмаки на завтра... для больни
цы!»
Я поскорей удрал в сад, чтобы бедная девочка не увидела
набежавшие мне на глаза слезы.
Понедельник, 22 июня.
Какое невезение! Для моих исторических книг я мог бы
найти издателей, которые напечатали бы их с иллюстрациями,