Шрифт:
тых янки, у которой в маленькой гостиной висит, напротив
лучшего из всех существующих Гейнсборо, картинка Утамаро.
И всем нам приходится признаться, что, когда американцы,
538
занятые сейчас выработкой у себя хорошего вкуса, наконец при
обретут его, в Европе не останется в продаже ни одного пред¬
мета искусства — американцы все скупят.
На этом обеде был интересный молодой человек, некто
г-н Тронкуа, который увлекается серьезным изучением китай
ского и японского языков и намерен посвятить свою жизнь
углублению познаний в этих языках, ехать в Японию... Он в
восторге от китайского языка, непосредственно отражающего,
по его мнению, столкновение понятий, отметая прочь или пре
дельно сокращая все ненужности западных языков.
Вторник, 12 июля.
Сегодня утром визит Монтескью-Фезансака, который принес
мне свой огромный роскошный ин-кварто, свою поэтическую
глыбу *. Почти два часа подряд гулким голосом, исходящим из
хилого нервного тела, он несет какую-то бредовую историче
скую галиматью, в духе Шарантона, объясняя мне сцеплен-
ность, хребетность этого тома. В этой поэме о летучей мыши,
воспетой в рифмах и арабесках на бумаге, в этом дифирамбе
четвероногой ночной птице прославляются великие одержимые
от Навуходоносора до герцога Брауншвейгского, до самого Мон
тескью, под анонимом. Чушь страшная, но чувствуется ум и та
лант. Есть даже не лишенная своеобразия сцена посещения
Сен-Клу императрицей; скрыв лицо под вуалью, она проходит
по разрушенному дворцу, где небесная лазурь заменила рос
пись на потолках, и обращается к гиду, водящему по дворцу
иностранцев. Поэт показывает это в следующих строках:
Отлетели с лица вуали,
Побелевшие губы шептали:
«Вы меня узнаете, Жан?»
О, боже мой! если бы Монтескью-Фезансак был человеком
богемы, вроде Вилье де Лиль-Адана, если бы это был завсегда
тай пивнушек, его, быть может, признали бы необыкновенным
поэтом. Но он знатного происхождения, богат, принадлежит к
свету и прослывет только чудаком.
Уезжаю в Шанрозе.
Суббота, 16 июля.
Пока я, перед завтраком, прогуливаюсь под руку с Доде, он
говорит, что недавно нашел свои юношеские письма; живя где-
то в глуши на юге, вдали от всяких литературных влияний, в
539
1859 году он писал своему брату, что в литературе существует
только один серьезный жанр — роман, но сам он еще недоста
точно созрел, чтобы за него взяться.
Он добавил: «И все же, когда мне было пятнадцать лет, я
написал один роман, он затерялся; брат считал его прекрасным,
на самом деле он был просто глуп... Но что верно, то верно:
свою первую вещь я извлек из самого себя». Затем, помолчав
немного, он продолжал: «Это действительно любопытно. У меня,
начиная с тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года, — с вами
я тогда еще не познакомился, — были маленькие тетрадки, были
заметки, которые я заносил изо дня в день, конечно не такие
подробные, как ваши, но, в общем, это тот же самый метод
работы... А вот у молодых, по крайней мере у тех, кого мы
знаем, я не вижу никакого собственного, своеобразного метода».
Вторник, 26 июля.
<...> Обед с супругами Шарпантье и Золя.
Когда с Золя заговаривают о книге, посвященной Лурду *,
над которой, по его словам, он сейчас работает, Золя говорит
приблизительно следующее:
«Я очутился в Лурде в дождь, в проливной дождь, и все
приличные номера в гостинице были заняты. Настроение у
меня испортилось, мне захотелось завтра же утром уехать от
туда!.. Но я на минутку вышел... и вид всех этих больных, увеч
ных, вид умирающих детей, которых принесли к статуе, людей,
распростершихся на земле в молитвенном экстазе... вид этого